Неточные совпадения
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик
пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много,
музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
— Это — мой дядя. Может быть, вы слышали его имя? Это о нем на днях
писал камрад Жорес. Мой брат, — указала она на солдата. — Он — не солдат, это только костюм для эстрады. Он — шансонье,
пишет и поет песни, я помогаю ему делать
музыку и аккомпанирую.
Но, кроме того, я выбрал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью,
музыкой…
пишу… — досказал он тихо и смотрел на конец своего сапога.
То
писал он стихи и читал громко, упиваясь
музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства;
музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны,
писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая
музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже
написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я
написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
Он стал говорить о
музыке, о Лизе, потом опять о
музыке. Он как будто медленнее произносил слова, когда говорил о Лизе. Лаврецкий навел речь на его сочинения и, полушутя, предложил ему
написать для него либретто.
Всякий день ей готовы наряды новые богатые и убранства такие, что цены им нет, ни в сказке сказать, ни пером
написать; всякой день угощенья и веселья новые, отменные; катанье, гулянье с
музыкою на колесницах без коней и упряжи, по темным лесам; а те леса перед ней расступалися и дорогу давали ей широкую, широкую и гладкую, и стала она рукодельями заниматися, рукодельями девичьими, вышивать ширинки серебром и золотом и низать бахромы частым жемчугом, стала посылать подарки батюшке родимому, а и самую богатую ширинку подарила своему хозяину ласковому, а и тому лесному зверю, чуду морскому; а и стала она день ото дня чаще ходить в залу беломраморную, говорить речи ласковые своему хозяину милостивому и читать на стене его ответы и приветы словесами огненными.
Я мог бы еще поправить свою репутацию (да и то едва ли!),
написав, например, вторую"Парашу Сибирячку"или что-нибудь вроде"С белыми Борей власами", но, во-первых, все это уж написано, а во-вторых, к моему несчастию, в последнее время меня до того одолела оффенбаховская
музыка, что как только я размахнусь, чтоб изобразить монолог «Неизвестного» (воображаемый монолог этот начинается так:"И я мог усумниться!
Детей у него было много, и все они, мальчики и девочки, уже обнаруживали зачатки разнообразных талантов: кто
писал стихи, кто рисовал, кто делал быстрые успехи в
музыке.
Днём ему не позволяли долго сидеть за столом, да и много народу было в доме, много шума; он
писал ночами, в строгой тишине, внимательно слушавшей его шёпот, когда он искал нужное слово. Скрип пера стал для него
музыкой, она успокаивала изношенное, неверно работавшее сердце, и порою ему было до слёз приятно видеть на бумаге только что написанные, ещё влажные, круглые слова...
Кстати, Пепко начал пропадать в «Розе» и часто возвращался под хмельком в обществе Карла Иваныча. Немец отличался голубиной незлобивостью и никому не мешал. У него была удивительная черта:
музыку он
писал по утрам, именно с похмелья, точно хотел в мире звуков получать просветление и очищение. Стихи Пепки аранжировались иногда очень удачно, и немец говорил с гордостью, ударяя себя кулаком в грудь...
—
Музыка, которую я хотел бы
написать, такова...
— Разве к такому человеку возможно в порядочной женщине что-нибудь кроме удовольствия, доставляемого
музыкой? Да если хочешь, я готова никогда не видать его. Даже в воскресенье, хотя и позваны все.
Напиши ему, что я нездорова, и кончено. Одно противно, что кто-нибудь может подумать, главное он сам, что он опасен. А я слишком горда, чтобы позволить думать это.
Верстовский определился директором
музыки в Московский театр во время моего отсутствия, Щепкин также без меня поступил на сцену; но мне столько об них
писали, а им столько обо мне наговорили и Кокошкин, и Загоскин, и особенно Писарев, что мы заочно были уже хорошо знакомы и потому встретились, как давнишние приятели, и даже обрадовались друг другу.
Загоскин для спектакля
написал очень живую и забавную интермедию; Писарев — прекрасные куплеты, а Верстовский — прекрасную на них
музыку.
Тринадцатого января, в бенефис г-на Булахова, была дана опера в трех действиях «Белая волшебница», уже давно переведенная Писаревым, кажется, с французского. Это был труд для денег: бенефициант заплатил ему триста рублей ассигнациями; все же другие водевили Писарева — были подарки артистам. К переводу «Белой волшебницы» переводчик был совершенно равнодушен, хотя он стоил ему большой работы: он должен был все арии
писать уже на готовую
музыку и располагать слова по нотам: дело очень скучное.
Написав это, Павел лег на кровать. Губернский учитель
музыки был, впрочем, совершенно другого мнения: он всегда выговаривал брюнетке за то, что она решительно не умеет держать себя за фортепьяно, потому что очень ломается. Пролежав несколько минут, Павел встал и снова принялся
писать...
В том же году Загоскин сделал из своей повести «Тоска по родине» оперу того же имени, а Верстовский
написал для нее
музыку. Она была дана 21 августа 1839 года. Опера не имела успеха и очень скоро была снята с репертуара. Я не читал либретто и не видал пиесы на сцене, но слышал прежде некоторые нумера
музыки и помню, что они нравились всем.
Прозу
писал он, стихи — А. И. Писарев, а
музыку — Верстовский.
Между прочим, она
писала превосходные стихи духовного содержания, сама клала их на
музыку и пела с неподражаемым совершенством.
Но, кроме того, он имел постоянные уроки
музыки — он был отличный музыкант,
писал для газет статьи, и дельные статьи, по железнодорожным вопросам, пел по субботам и воскресеньям в известном церковном хоре, а также иногда и в оперных и в опереточных хорах.
Человек может научиться читать и
писать, но грамота не научит его, нужно ли
написать письмо другу или жалобу на того, кто обидел, или не нужно. Человек может научиться
музыке, но
музыка не научит его, когда можно петь или играть и когда этого не надо делать. Так и во всех делах. Только разум показывает нам то, что и когда надо делать и чего и когда не надо делать.
Народ создал и свой особый диалект, на котором венцы и до сих пор распевают свои песни и
пишут пьесы. Тогда же был и расцвет легкой драматической
музыки, оперетки, перенесенной из Парижа, но получившей там в исполнении свой особый пошиб. Там же давно, уже с конца XVIII века, создавался и театр жанрового, местного репертуара, и та форма водевиля, которая начала называться"Posse".
Если первое мое стихотворение было плодом трезвого и очень напряженного труда, то второе было написано в состоянии самого подлинного и несомненного вдохновения. Дело было так. Я перечитывал «Дворянское гнездо» Тургенева. Помните, как теплою летнею ночью Лаврецкий с Леммом едут в коляске из города в имение Лаврецкого? Едут и говорят о
музыке. Лаврецкий уговаривает Лемма
написать оперу. Лемм отвечает, что для этого он уже стар.
И странно: ни малейшей жалости не вызвал во мне погибший. Я очень ясно представлял себе его лицо, в котором все было мягко и нежно, как у женщины: окраска щек, ясность и утренняя свежесть глаз, бородка такая пушистая и нежная, что ею могла бы, кажется, украситься и женщине. Он любил книги, цветы и
музыку, боялся всего грубого и
писал стихи — брат, как критик, уверял, что очень хорошие стихи. И со всем, что я знал и помнил, я не мог связать ни этого кричащего воронья, ни кровавой резни, ни смерти.
Во второй год
музыка уже смолкла во флигеле и юрист требовал в своих записках только классиков. В пятый год снова послышалась
музыка и узник попросил вина. Те, которые наблюдали за ним в окошко, говорили, что весь этот год он только ел, пил и лежал на постели, часто зевал, сердито разговаривал сам с собою. Книг он не читал. Иногда по ночам он садился
писать,
писал долго и под утро разрывал на клочки всё написанное. Слышали не раз, как он плакал.
А как ее учительница танцевания и
музыки была француженка, то она в скором времени выучилась говорить и
писать на этом языке с большою легкостию.